1. СРАЗУ И ВДРУГ
Да мало ли на свете поэтов? Читаем, кто-то нравится, кто-то не очень… А тут – скоростное пленение. Что ни говорите, этот неоднократно подтверждённый феномен удивителен. Театр Петра Фоменко, едва послушав песни Сергея Никитина на стихи Бориса Рыжего, ставит по ним спектакль. Сам Никитин за вечер общения с этой поэзией стал её пленником на годы. Похожее чуть раньше происходит с другим композитором-бардом – Андреем Крамаренко, у него тоже немедленно возникает неистребимое желание петь Бориса Рыжего и нести его поэзию в народные массы. Перед тем механизм скоростного пленения срабатывает со мной: стихи Рыжего, увиденные в «Кулисе» (было такое приложение к «Независимой газете»), становятся родными прежде, чем подборка дочитана до конца. Свидетельства можно множить. Вот фрагмент письма, полученного мной из Архангельска от поэта Александра Роскова:
«Стихи Бориса Рыжего я открыл для себя совершенно случайно: бродил как-то по литературным сайтам в Интернете, и вдруг…
В Свердловске живущий,
но русскоязычный поэт,
четвёртый день пьющий,
сидит и глядит на рассвет.
Промышленной зоны
красивый и первый певец
сидит на газоне,
традиции новой отец…
После этих строк я, можно сказать, перевернул весь Интернет, вытащил из него всё, что было там Рыжего и о Рыжем».
Поэт Илья Фаликов описывает свой случай так: едва прочитал – и тут же выдвинул Рыжего на премию, и её ему тут же дали, несмотря на обилие номинантов. «Я говорю о премии Антибукер, которой его отметили в качестве поощрения за дебют 1999 года, – пишет Фаликов. – Сейчас незачем умалчивать: да, это я выдвинул его, найдя в знаменской подборке совершенно не известного мне автора нечто большее, чем стихописание».
Нечто большее, очень хорошо. Но всё-таки – что именно? Чем пленителен? Сложный вопрос. Должен предупредить: простых не будет.
2. А ЧТО ТАКОГО ОСОБЕННОГО В ЕГО СТИХАХ?
«А что такого особенного в его стихах?» – спросила девица с телеканала «Культура». Чем дольше думаешь, тем трудней ответить. В тот раз я ответил сразу, запись сохранилась, вот расшифровка:
По-видимому, есть нечто особенное, поскольку разные люди, которые считаются авторитетами в поэзии, говорят: да, Рыжий выделяется во всём поколении. Спросите хоть Кушнера, хоть Рейна, да и многих других – все говорят в один голос. Если попробовать объяснить… Могу попробовать.
Нужно закрыть глаза на второстепенное, хотя оно-то и лезет в глаза: на имидж, который он себе создавал, на его смерть, почему она случилась, зачем была нужна. Не многовато ли матерщины. Потом этот Свердловск, который живёт в его поэзии. Почему он не похож на реальный Екатеринбург? Всякие такие вопросы – они интересны, но отвлекают от сути. Есть, по-моему, три главных вещи, которые ставят поэзию Бориса Рыжего на совершенно особое место.
Во-первых, он соединил концы. Понимаете, после того как рухнул Советский Союз (и даже до того), очень большую развели при помощи зарубежных доброхотов пропаганду, что у нас в советскую эпоху ничего хорошего не было. Ни музыки, ни литературы – ничего. Это враньё, но на многих оно повлияло. И возникла целая генерация молодых поэтов, которые даже не знали, какая великая была у нас поэзия. Не знали, не читали, не желали читать. Поверили лукавой схеме: «Серебряный век – эмигранты – Бродский».
Рыжий на враньё не купился, у него было замечательное знание предшественников, редкостно замечательное. Для него оставались значимыми и поэты Великой Отечественной (в первую очередь, Борис Слуцкий), и поэты тридцатых (больше других Владимир Луговской).
Лишая культуру контекста, обрекали её на погибель. Рыжий убедительно восстановил контекст. Это первое.
Второе. Мне кажется очень важным, что Рыжий продлил ту линию русской поэзии, которую называют некрасовской. Я имею в виду поэзию милосердия, сострадания, когда страдание другого волнует поэта сильнее, чем собственное. Этого у нас почти ведь не бывает, поэтам свойственно испытывать жалость к себе. А тут…
Полвека назад Илья Эренбург задел тогдашнего читателя за живое, написав в «Литературной газете», что Некрасову прямо и непосредственно наследует никому тогда не известный поэт-фронтовик Борис Слуцкий. В самом деле, Слуцкий, у которого фашисты убили близких, мог писать милосердные, исполненные живого сочувствия стихи даже о поверженном враге – о захваченном разведчиками «языке», об эшелоне с пленными итальянцами… Полузабытая тема сострадания была мощно реабилитирована.
Теперь Рыжий наследует в этом Слуцкому:
…но не божественные лики,
а лица урок, продавщиц
давали повод для музы́ки
моей, для шелеста страниц.
Урки, пропойцы, наркоманы и менты – они для него люди, они кочуют по его стихам, их можно любить, понимать, жалеть. Это огромная редкость.
И третье – Рыжий перечеркнул тусовки. Это первым отметил Дмитрий Быков, который сразу после смерти Рыжего опубликовал дельную статью о его творчестве. В отсутствие крупных имён у нас развелось изобилие амбициозных литературных кучек. Я имею в виду не кружки любителей и не литературные объединения, а именно кучкующихся квазипрофессионалов. Каждая такая кучка считает себя могучей, провозглашает гениев собственного разлива. Так вот, всё это стало ненужным. Знаете: висят, пляшут в воздухе комариные стайки, а махнёт крылами орёл – и нету. Сами тусовки этого, может быть, ещё не осознали, но дело сделано, и общая литературная ситуация неизбежно изменится.
Не стану отрекаться от сказанного тогда перед объективом, но есть ощущение недостаточности. Тогдашнее второстепенное уже не кажется таким. Выбор между реальным Екатеринбургом и «сказочным Свердловском» – не пустяк. Имидж – слишком вялое слово, чтобы выразить то, что Сергей Гандлевский назвал «душераздирающим и самоистребительным образом жизни». Мы к этому непременно вернёмся, а пока – ещё один фрагмент из уже упомянутого письма моего архангельского собрата. Александр Росков как бы ответил на вопрос, заданный мне в том интервью, и ответил по-своему.
«Мои привязанности в поэзии, – написал он, – широки: наряду с Есениным я люблю Пастернака, с Рубцовым – Бродского. Рыжий в моём понимании встал с ними плечом к плечу, правда, он не похож ни на кого из этой четвёрки, не зря же назвал себя “отцом новой традиции”. У каждого времени – свой поэт. Рыжий – поэт смутных 90-х лет 20-го века, стихи его – зеркальное отражение этого десятилетия. Трагедия Рыжего, может быть, в том, что он одной ногой стоял в том, советском времени, а вторую не знал, куда поставить. Творчество его напрочь лишено надуманности, вычурности, красивостей. Его стихи – правда. Они читаются легко, они просты для восприятия. И недаром же сказано, что всё гениальное – просто. Я не побоюсь назвать Бориса Рыжего – гением. Кто знает, как бы развивался его талант в дальнейшем, но уже того, что написано, хватит для подтверждения гениальности поэта. Рыжий встал на моей книжной полке рядом с перечисленными выше поэтами, и в последнее время я чаще других беру в руки именно его стихи».
Согласитесь, «чаще других» – поразительное свидетельство. Однако могу подтвердить это собственным опытом, Рыжего я снимаю с полки почти так же часто, как Пушкина и Слуцкого. Так что же, дело в правде? В плен берёт она? А если правда – то какая?
3. ТАКАЯ ПРАВДА
Чтобы всмотреться в правду Бориса Рыжего, соотнесём даты жизни поэта с событиями всемирной истории.
Борис Рыжий родился 8 сентября 1974 года в СССР. Подростком он стал свидетелем катастрофы страны с таким названием. Заметим как бы между прочим: в том же самом возрасте острой впечатлительности Пушкин едва не стал свидетелем завоевания отечества армией Наполеона. Но тогда катастрофы удалось избежать, мы одержали победу. Рыжему и его сверстникам досталось только поражение: страну расчленили, хозяйство растащили, жажду идеала охаяли, двигателем прогресса объявили жажду наживы.
Екатеринбургский поэт Евгения Изварина, долго входившая в ближний круг Бориса, исключительно важное значение придаёт тому, что его ранние годы пришлись на «время полной деморализации подавляющего большинства населения страны, как “верхов” так и “низов”, время без уважения к прошлому и должного попечения о будущем». Отсюда, пишет Изварина, – «абсолютно райская, обожаемая картина прошлых – детских – лет:
Там вечером Есенина читали,
портвейн глушили, в домино играли.
А участковый милиционер
снимал фуражку и садился рядом
и пил вино, поскольку не был гадом.
Восьмидесятый год. СССР».
Двор, Бориске седьмой год. Дома стихи звучали тоже. Глава семьи, профессор геологии Борис Петрович Рыжий, имел обыкновение покупать поэтические сборники – так при советской власти было принято среди образованных людей. Вечерами, уложив сына в постель, Борис Петрович читал ему что-нибудь из любимых стихов. Это были оптимальные условия для развития заложенных в мальчике способностей.
Превращаться из мальчика в мужа Борису Рыжему выпало в иные времена. Катастрофически обнищал читатель литературы. Если в 1991 году (поэту 17 лет) тираж «Нового мира» составлял почти миллион экземпляров, то к 1995 году он обрушился до 25800. Правили бал посредственности, всплывшие с литературного дна. Они презирали «эту страну» и глумливо внушали молодым, что родина и долг – никчёмные слова. Всё же островки былой цивилизации кое-как держались, на страницах того же «Нового мира» в начале 90-х шли дискуссии о назначении поэта, спорщики запальчиво трактовали Пушкина (какая субстанция мой прах переживёт?), Баратынского (дар как поручение). Позже эти споры напрямую отозвались в стихах Бориса Рыжего (Я заплачý за всех и некий дар верну), а тогда выстоять можно было лишь усилием творческой воли. Борис Рыжий поступил по-своему – он распростился с рыночным Екатеринбургом девяностых и вернулся в Свердловск восьмидесятых. Город детства, город отрочества чудесно наполнился голосами, страстями и событиями.
Двенадцать лет. Штаны вельвет. Серёга Жилин слез с забора и, сквернословя на чём свет, сказал событие. Ах, Лора. Приехала. Цвела сирень. В лицо черёмуха дышала. И дольше века длился день. Ах, Лора, ты существовала в башке моей давным-давно. Какое сладкое мученье играть в футбол, ходить в кино, но всюду чувствовать движенье иных, неведомых планет, они столкнулись волей бога: с забора Жилин слез Серёга, и ты приехала, мой свет…
Событие? Нешуточное. Страсти? Ещё какие. Правда? А как же. Но строка Пастернака, неприметно пристроившаяся к душистой черёмухе, предупреждает, что столь очевидную подлинность не следует принимать за чистую монету, поскольку помимо правды жизни существует правда поэзии, и она правдивей. Да, Серёга, Лора – они несомненно реальные, но вместе с тем и сказочные, как всё остальное, вся сценическая площадка, весь антураж этой безыскусной (на вид) поэзии: дворы Вторчермета, улица Титова, десятый трамвай, кусты сирени, скамейка и арка, менты и кенты.
Трижды убил в стихах реального человека,
и, надо думать, однажды он эти стихи прочтёт.
Последнее, что увижу, будет улыбка зека,
типа: в искусстве – эдак, в жизни – наоборот…
В тёмном подъезде из допотопной дуры
в брюхо шмальнёт и спрячет за отворот пальто.
Надо было выдумывать, а не писать с натуры.
Кто вальнул Бориса? Кто его знает, кто!
Прототипы, однако, вальнуть Бориса не успели. Он ушёл из жизни сам, не дожив до 27 лет. Наложил на себя руки 7 мая 2001 года – в день рождения главного для себя поэта, Бориса Слуцкого. Случайное совпадение? Кто знает. Сознавал, что делает? Сложный вопрос. Я же говорил, что простых не будет.
4. ТАКИЕ ВЕТРЫ
За недолгую жизнь Борис Рыжий многое успел. Успел окончить Уральскую горную академию по специальности «ядерная геофизика и геоэкология», поучиться в аспирантуре, опубликовать свои результаты в рейтинговом научном журнале. Успел родить сына. Успел вложить в стихи благодарность любимой жене, родителям и сёстрам, приятелям и учителям, а более всего – родной литературе. Успел подержать в руках первый сборник своих стихов, названный с деликатной непритязательностью – «И всё такое…» (СПб, 2000). Составил второй, который вышел в свет после его кончины.
Название посмертного сборника (СПб, 2001) вызывает сожаление: «На холодном ветру». С чего бы так?
Не склонный, вообще-то, к декларациям, Борис Рыжий с предельной чёткостью зафиксировал особо значимые позиции:
…Пусть тяжело уйти и страшно жить,
себе я не устану говорить:
«Мне в поколенье друга не найти,
но мне не одиноко на пути.
Отца и сына за руки беру –
не страшно на отеческом ветру.
Я человек, и так мне суждено –
в цепи великой хрупкое звено…»
Демонстративно переиначен Баратынский. Перерос ли Рыжий сверстников, бывших некогда ближайшими друзьями? Сверстники не всегда готовы с этим согласиться. Но по поводу ветра никаких разночтений. Вот и назвали бы книгу «На отеческом ветру». Ветер отчизны был Борису тёплым. «Потому что все меня любили», объяснил он в одном стихотворении. Потому что сам был переполнен любовью. Какой уж тут «холодный ветер».
Можно лечь на тёплый ветер и подумать-полежать:
может, правда нам отсюда никуда не уезжать?
Это строки из стихотворения, которое особенно часто преобразуют в песню. Я слышал его в переложениях нескольких бардов – Дмитрия Богданова, Григория Данского, Андрея Крамаренко, Вадима Мищука, Сергея Никитина… Если самым разным музыкантам хочется петь эти слова, значит, в них содержится нечто важное для всех. Вот стихотворение полностью:
Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей
и обеими руками обнимал своих друзей —
Водяного с Черепахой, щуря детские глаза.
Над ушами и носами пролетали небеса.
Можно лечь на синий воздух и почти что полететь,
на бескрайние просторы влажным взором посмотреть:
лес налево, луг направо, лесовозы, трактора.
Вот бродяги-работяги поправляются с утра.
Вот с корзинами маячат бабки, дети – грибники.
Моют хмурые ребята мотоциклы у реки.
Можно лечь на тёплый ветер и подумать-полежать:
может, правда нам отсюда никуда не уезжать?
А иначе даром, что ли, желторотый дуралей –
я на крыше паровоза ехал в город Уфалей?
И на каждом на вагоне, волей вольною пьяна,
«Приму» ехала курила вся свердловская шпана.
Допуская возможность иных толкований, предлагаю своё: это стихотворение о любви. Его ключевые слова – влажным взором. Взор увлажняется любовью.
Есть свидетельство: готовя свой первый сборник к публикации, Борис Рыжий выбирал из трёх вариантов названия, одно из них было такое – «Крыша паровоза». То есть и сам поэт придавал этому стихотворению особое значение. Между тем у паровоза вовсе нет крыши. Нет ничего, мало-мальски пригодного для лежания или сидения. Мало того – физически невозможно на полном паровозном ходу «лечь на синий воздух». Но в том-то и дело, что эти разумные соображения абсолютно неуместны, потому что – ну да, потому что правда поэзии правдивей, чем правда жизни. Что здесь выражается правдой поэзии? Увы, это невозможно передать отвлечёнными понятиями. Половодье дружелюбия и застенчивость любви – вот мой неуклюжий перевод, примите его снисходительно.
(Один из персонажей «Войны и мира», испытывая потребность в отвлечённых понятиях, переходил с русского на французский. Я сознаю ничтожество предлагаемого перевода, но перейти на французский не умею и ничего лучшего придумать не мог.)
Так вот, обладатель рук, обнимающих друзей, которые носят заурядные дворовые клички, отмечает влажным взором всех и каждого, кто встречается на пути чудо-паровоза, а это опять же заурядные обыватели, каких мы сами ежедневно видим и провожаем равнодушным, а то и раздраженным взором. Посмотреть увлажнённо на грибников с корзинами – ещё куда ни шло. Но что за бродяги-работяги поправляются с утра? А это опохмеляются алкаши. Это падшие, но и они милы. («И милость к падшим призывал…») Да и грешную свою родину Борис Рыжий любит не выборочно, а всю целиком. Не белую, скажем, берёзку или там плакучую иву, а всё, на что ляжет увлажнённый взор. Лесовозы. Трактора. Хмурые мотоциклисты. Вся она ему пригожа, вся мила. Может, правда нам отсюда никуда не уезжать?
А кто ещё у нас в поэзии проводил увлажнённым взором бездарно потерянную цивилизацию? Ну, Слуцкий. Ну, Чичибабин. (Почему-то и они Борисы…) Кто вспомнил, что она, оплёванная всеми ничтожествами обоих полушарий, худо-бедно жила идеалами всечеловеческого братства, подарила мировой культуре самых прекрасных композиторов (да разве только их?), не жалела денег на переводы поэзии, сделала общедоступными толстые литературные журналы, давала пианистам и программистам (да разве только им?) лучшее в мире профессиональное образование и совсем даже неплохо обеспечивала истинно демократические отношения между людьми – на простом житейском уровне, безо всяких праймериз и иных перформансов.
…В побитом молью синем шарфике,
я надувал цветные шарики,
гремели лозунги и речи.
Где ж ваши песни, флаги красные,
вы сами – пьяные, прекрасные,
меня берущие на плечи?
У Рыжего стихотворение называется «7 ноября». И язык не повернётся назвать время действия – прошедшим. Это взгляд в прошедшее из настоящего, опечаленный будущим.
5. ТАКИЕ ПЛЕЧИ
«Мы стояли на плечах гигантов» – эти слова Ньютона часто вспоминаются учёными людьми, но к поэзии они тоже приложимы. Когда семнадцатилетним первокурсником Горной академии Борис Рыжий попал в среду таких же самодеятельных стихотворцев, он был подражателем раннего Маяковского. А чьим же ещё? Маяковский – единственный из продолжателей Хлебникова и, более того, единственный из великих поэтов Серебряного века, кому нашлось достойное место в школьной программе. Вот будущие стихотворцы и начинали с него. У Рыжего это выражалось декоративной метафорикой:
Копьём разбивши пруда круп,
Вонзилась рыжая река.
Завод сухой клешнёю труб
Доил седые облака.
Этих и других ранних стихов Борис не хранил, публиковать даже не собирался, мы знаем об их существовании из дневников Алексея Кузина (Следы Бориса Рыжего, Екатеринбург, 2004). В дневниках с завидной педантичностью, глазами понимающего (позже – с трудом понимающего) старшего друга, прослежен практически весь путь, пройденный Рыжим-стихотворцем после окончания средней школы. Студент-технарь, он сразу же попадает в высококреативную гуманитарную среду – дружелюбную, деятельную, достаточно квалифицированную. Ему рады, ему в ней хорошо, он много и охотно пишет. Запись Кузина от 14 июля 1992: «Борис Рыжий попросил оценить подборку его стихотворений за март-июль (штук 40). Он отказался от своих февральских стихов». 28 декабря 1995: «Борис сказал, что каждый день пишет по нескольку десятков строф. Но это для него как упражнение. И он их не собирается печатать». Это у Рыжего в порядке вещей, при высочайшей продуктивности он не держался за написанное – сознавал, что потом напишет лучше. Плюс постоянный интерес к высоким технологиям. 14 октября 1993: «Сказал, что сейчас пишет стихи… проводя полную глубокую метафору ситуации от начала до конца стихотворения». Систематично и целенаправленно заниматься наращиванием мускулатуры – это, поверьте, большая редкость среди начинающих стихотворцев.
Судя по всему, Борис Рыжий не был строго привязан к какому-то одному из доступных литобъединений. Да и весь этот первичный творческий бульон был подвижным, открытым, общительным, его то и дело выплёскивало за пределы Екатеринбурга, в нём выслушивались и обсуждались не только стихи, но и песни под гитару. Себя Борис бардом не считал, но стихи свои часто называл песнями и перед бардами не спесивился. (Из дневника Кузина, 24 июля 1994, геологическая практика: «Сегодня я вернулся из Сухого Лога. Навестил Б. Рыжего. Брал гитару. До четырёх утра сидели у костра». Знакомая картина! «О, да, он пел, помогая мне. И всё: голос, слух – у него есть».)
ЛИТО при вузовской многотиражке, доме культуры, районной газете, поселковой библиотеке и т. п. были замечательным порождением советской цивилизации, они прививали вкус, приучали терпеть критику, помогали молодому автору удовлетворить своё самолюбие, напечатавшись в каком-никаком местном альманахе с цветастой обложкой и многообещающим названием, к примеру, «Молодые голоса». Все нынешние мастера письменной и поющейся поэзии вышли у нас из ЛИТО или КСП, этих народных творческих сообществ. Руководителями там, как правило, были подвижники, страстно преданные своему негромкому и бескорыстному делу. Так повсеместно велось в СССР, так всё ещё, вопреки одичанию, остаётся пока в России и на дочерних территориях. Дай Бог здоровья безвестным бюджетникам – библиотекарю, учителю, врачу, собравшему вокруг себя малых сих, дабы приобщались к поэзии и к бардовской песне.
Едва окрепнув, Борис утвердился на плечах сильнейших непосредственных предшественников – Иосифа Бродского и Сергея Гандлевского, подражая сначала первому, затем второму. Бродский был в те годы общим поветрием, многие тогдашние молодые так и застряли на всю жизнь на этой стадии развития. Рыжий двинулся дальше, но его благодарность Бродскому-учителю до конца оставалась горячей. Причину своего отхода от Бродского отчасти прояснил тем, что выстроил яростную оппозицию: Слуцкий versus Бродский. Она легко трактуема в понятиях человечности – постоянная готовность к состраданию у Слуцкого и недоразвитость, по мнению Рыжего, таковой у блистательного Бродского.
У Гандлевского Рыжий взял интонацию. Он «любил Гандлевского и самозабвенно подражал ему – до неотличимости, – пишет критик К. Анкундинов и приводит в качестве примера центон, составленный из строк Рыжего и Гандлевского: – А где здесь Гандлевский и где Рыжий – разберитесь сами»:
Вот и стал я горным инженером,
получил с отличием диплом.
Не ходить мне по осенним скверам,
виршей не записывать в альбом.
Больше мне не баловаться чачей,
сдуру не шокировать народ.
Молодость, она не хер собачий,
вспоминаешь – оторопь берёт.
А вот освоить изысканную поэтику Слуцкого Рыжий не успел или не хотел. Она уникальна: Слуцкий был склонен маскировать изощрённые средства своего стиха, назовём это скрытописью. У Бориса Рыжего был однако свой, не от Слуцкого, любимый приём скрытописи.
6. ТАКИЕ МЕТАМОРФОЗЫ
Я имею в виду такую глубокую переработку литературного первоисточника, при которой последний становится почти незаметным. Читаешь, читаешь – и вдруг радостно охнешь, прозрев, к примеру, что сквозь строки стихотворения «В кварталах дальних и печальных…» мерцает лермонтовский «Парус». Пародией здесь не пахнет, нет и привычной «переклички», которая так любима большинством из нас, пишущих стихи.
Скрытопись глубокой переработки адресована гурману – пусть дешифрует послание поэта далёкому предшественнику и получит свою порцию удовольствия.
22 мая 1999 года Алексей Кузин записывает в дневнике содержание большого телефонного разговора с Рыжим. Среди того, что сообщил ему Борис, было и такое: «Указал прототипы (литературные) стихотворений “Восьмидесятые усатые”, “Что махновцы…” и “Оркестр играет на трубе…”». Очевидно, что Борис Рыжий не чуждался и прямых аллюзий. Таково, к примеру, его обращение к упомянутому здесь стихотворению Давида Самойлова «Сороковые, роковые…» или к пушкинскому «Пророку» (Зелёный змий мне преградил дорогу…). Я был рад обнаружить в стихах Бориса Рыжего на вечную тему, которая и до Пушкина («Нет, весь я не умру…») имела неслабую историю, и реминисценции из своего стихотворения.
…Только пар, только белое в синем
над громадами каменных плит.
Никогда, никогда мы не сгинем,
мы прочней и нежней, чем гранит…
У меня было так: …Только темень да каменный город… / Монолог парапетов и плит. И дальше: Никуда мы бесследно не канем, / Будем длиться, как жар от камней.
Поэт Алексей Пурин справедливо отмечает: Рыжий «совсем не таков, каким может показаться неискушенному или невнимательному читателю. Многие сегодняшние поклонники его таланта не способны расслышать высокие регистры его голоса, различить тонкие модуляции этой поэзии – они довольствуются её поверхностным слоем». Пурин даёт свой пример глубокой переработки:
Над саквояжем в чёрной арке
всю ночь играл саксофонист.
Пропойца на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.
Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубахе белой с чёрным бантом
играть ночами, на ветру…
«Не вызывает сомнений отмеченная Андреем Арьевым внутренняя перекличка этого стихотворения с “Посмертным дневником” Георгия Иванова: А что такое вдохновенье? / – Так… Неожиданно, слегка / Сияющее дуновенье / Божественного ветерка. // Над кипарисом в сонном парке / Взмахнёт крылами Азраил / – И Тютчев пишет без помарки: / “Оратор римский говорил…”».
В сравнении с благородным прототипом у Бориса Рыжего всё низшей категории: не кипарис, а саквояж; не Азраил, а саксофонист; не Тютчев, а пропойца. «Игра на понижение» встречается раз за разом. Так надо? Не шестикрылый серафим, а зелёный змий. Не А он, мятежный, просит бури, а Проматерился, проревелся и на скамейке захрапел. Не три пограничника, шестеро глаз (Багрицкий), а милицанеры (Четверо сидят в кабине. / Восемь глаз печально сини). Или вот:
На окошке на фоне заката
дрянь какая-то жёлтым цвела.
В общежитии жиркомбината
некто Н., кроме прочих, жила.
И в легчайшем подпитьи являясь,
я ей всякие розы дарил.
Раздеваясь, но не разуваясь,
несмешно о смешном говорил…
В «прототипе», у Ярослава Смелякова, начальная строфа такая: Вдоль маленьких домиков белых / акация душно цветёт. / Хорошая девочка Лида / на улице Южной живёт… И в финале хорошую девочку Лиду ожидает хорошая любовь хорошего мальчишки, что в доме напротив живёт. А у Рыжего опять дрянь какая-то:
Выходил я один на дорогу,
чуть шатаясь, мотор тормозил.
Мимо кладбища, цирка, острога,
вёз меня молчаливый дебил.
И грустил я, спросив сигарету,
что, какая б любовь ни была,
я однажды сюда не приеду.
А она меня очень ждала.
Зачем, к чему эта постоянная игра на понижение? Ведь снижено буквально всё: действующие лица, лексика, реалии. Не всё, однако. Есть важное исключение – уровень драматизма. Вот Слуцкий. Обращение к теме Бога у него всегда болезненно.
Это я, господи!
Господи, это я!
Слева мои товарищи,
справа мои друзья.
А посерёдке, господи,
я, самолично – я.
Неужели, господи,
не признаёшь меня?
Господи, дама в белом –
это моя жена,
словом своим и делом
лучше меня она.
Если выйдет решение,
чтоб я сошёл с пути,
пусть ей будет прощение:
ты её отпусти!..
А вот Рыжий со своей дрянью:
– Господи, это я мая второго дня.
– Кто эти идиоты?
– Это мои друзья.
На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки.
– Э, не рви на куски. На кусочки не рви, мерзостью назови, ад посули посмертно, но не лишай любви високосной весной, слышь меня, основной!
– Кто эти мудочёсы?
– Это – со мной!
Мольба запредельна. Однако сотрудничать с высшей инстанцией герой не намерен: сам знаю, что мудочёсы, но они – со мной, понятно? Своих не сдаём. Этот тезис развит в инструкции покойному другу («На смерть Р. Т.»):
…Там, на ангельском допросе,
всякий виноват,
за фитюли-папиросы
не сдавай ребят.
А не то, Роман, под звуки
золотой трубы
за спину закрутят руки
ангелы-жлобы.
В лица наши до рассвета
наведут огни,
отвезут туда, где это
делают они…
Снижено всё, что только можно снизить. Дрянь повышает уровень драматизма? Существует такая зависимость? Сложный вопрос, пусть разбираются литературоведы.
7. «ЕСЛИ БЫ НАС НЕ НОСИЛО…»
До сих пор речь шла в основном о том, что мне самому представляется особенно значимым в творчестве Рыжего. Но читателя может интересовать более широкий круг вопросов. Рекомендую несколько серьёзных публикаций, они иногда доступны в Интернете.
Я уже упоминал статью, которой на смерть Рыжего отозвался поэт Дмитрий Быков. Она бескомпромиссно определяет место Рыжего в литературном процессе: «Борис Рыжий был единственным современным русским поэтом, который составлял серьёзную конкуренцию последним столпам отечественной словесности – Слуцкому, Самойлову, Кушнеру. О современниках не говорю – здесь у него, собственно говоря, соперников не было». Мнение о современниках не звучит голословно, Быков называет имена и судит компетентно.
Похожую мысль неизменно озвучивает Евгений Рейн: «Борис Рыжий был самый талантливый поэт своего поколения».
Осторожней подошла к оценке поэзии Рыжего Евгения Изварина, статью которой я тоже уже цитировал. Для Извариной современники неоднозначны. Это как в музыке: там шоу-бизнес использует словосочетание «современная музыка», чтобы откреститься от собственно музыки, стоящей на плечах гигантов – Прокофьева и Шостаковича, Шнитке и Гаврилина. По-ихнему получается, что собственно музыка несовременна, а современны «композиции», под которые подпрыгивают у микрофона потные неандертальцы. Постсоветская поэзия была близка к подобной подмене понятий. Изварина решительно игнорирует литературный перформанс, поколение Рыжего представлено в серии её статей талантами и выглядит достойно. Какой из подходов точнее – Быкова или Извариной? Возможно, оба.
Очень вероятно, что по-своему справедлива и каждая из попыток объяснить уход поэта из жизни. Изварина видит причину в исчерпанности «сказочного Свердловска»:
«Вне сомнения, он писал всё лучше и лучше, избавлялся от влияний и мог уже говорить (“петь”) своим уникальным голосом. Но – произошел коллапс его мировоззренческой системы, изнутри стал разрушаться искусственно замкнутый мир:
Городок, что я выдумал и заселил человеками,
городок, над которым я лично пустил облака,
барахлит, ибо жил, руководствуясь некими
соображеньями, якобы жизнь коротка.
Вырубается музыка, как музыкант ни старается.
Фонари не горят, как ни кроет их матом электрик-браток.
На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица.
Барахлит городок.
Поэтический мир болен и умирает. Подразумевается, что душевные силы и иные средства, затраченные на его создание, не оправдались и обречены вместе с ним».
Иначе понял причину ухода Алексей Кузин – тоже земляк, тоже поэт. В роковой день 7 мая он записал в дневнике: «Борис покончил с собой от стыда, что он сам себе не хозяин». Очевидна недоговорённость. Тот же Кузин записал шестью месяцами раньше: «Борис, заговорив на языке воров и пьяниц, как бы надел на себя маску. И в этой маске его пустили на современный литературный карнавал. Честнее было бы иметь открытое лицо». И тут же: «Борис это сам понимает и страшно переживает». Его действительно «пустили на литературный карнавал», но большие поэты обеих столиц ценили в Рыжем вовсе не наносное, здесь Кузин ошибается. Они-то как раз дружно отмечали обаятельную интеллигентность, начитанность и, конечно, талант. Тем не менее слова «сам себе не хозяин» могут быть справедливыми. Было давление имиджа – мучительная обязанность «умереть красиво».
«Житейских причин для суицида у Рыжего не было, – пишет критик Кирилл Анкундинов. – И в самом деле: любящая жена, чудесный ребёнок, родители, друзья, всеобщее уважение, набирающая обороты популярность…» Знакомство с обстоятельствами самоубийства, продолжает Анкундинов, вызывает чувство недоумённой неприязни: свой уход из жизни Рыжий обставилтеатрально. И всё же «хотелось бы верить в то, что – хотя бы в филологических средах – сохранится след легенды о профессорском сыне, которого выманила из дома и повела за собой – музыка. Она повелела ему стать в глазах окружающих шпаной, урлаком, уркаганом – и он подчинился её велению. Она заставила его страдать – и подарила прекрасные стихи, выстроенные на страданиях. Наконец, она подвела его к петле» (folioverso.ru/imena/1/ankundinov.htm).
Музыка действительно постоянно присутствует в стихах Бориса Рыжего, но не очень понятно, почему она должна нести ответственность за взваленный им на себя непосильный имидж. Сам Рыжий грешил на Пастернака:
Быть, быть как все – желанье Пастернака –
моей душой, которая чиста
была, владело полностью, однако
мне боком вышла чистая мечта.
У Пастернака это звучит так: Всю жизнь я быть хотел, как все. А максимальное приближение к реализации этого желания читается в его предвоенном стихотворении «На ранних поездах».
…В горячей духоте вагона
Я отдавался целиком
Порыву слабости врождённой
И всосанному с молоком.
Сквозь прошлого перипетии
И годы войн и нищеты
Я молча узнавал России
Неповторимые черты.
Превозмогая обожанье,
Я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря.
В них не было следов холопства,
Которые кладёт нужда,
И новости и неудобства
Они несли как господа.
Рассевшись кучей, как в повозке,
Во всём разнообразье поз,
Читали дети и подростки,
Как заведённые, взасос…
Превозмогая обожанье – это ведь и есть влажным взором. Прототип «Уфалея»?! Вот и приехали.
По мнению Алексея Пурина, имидж Бориса Рыжего значил для него нечто большее, чем желание «походить на всех». «Европеец и не поймёт: как ни странно, Борис Рыжий любил этот несчастный и страшный мир. Этот мир был частью его души. Борис жил в нём, пользуясь свободами / на смерть, на осень и на слёзы, – жил им, стремясь алхимически претворить его безобразие в философское золото стихотворной просодии» (opushka.spb.ru/text/purin_rigiy.shtml).
Заманчиво представить Бориса Рыжего шпаной со Вторчермета, этаким стихийным самородком. Самородки иногда имеют место, спору нет, но к Рыжему это не относится. Вот Александр Росков, чьё письмо я цитировал в начале статьи, был самородком, поэтом от сохи, точнее – от печки; его, деревенского печника из каргопольской глуши, огранивал сам Межиров, и Росков стал одним из просвещённых литераторов Русского Севера. Вы только посмотрите, какое элитарное стихотворение он выбрал у Бориса Рыжего, чтобы включить в свою микроантологию русской поэзии XX столетия:
ПИСАТЕЛЬ
Как таксист, на весь дом матерясь,
за починкой кухонного крана
ранит руку и, вытерев грязь,
ищет бинт, вспоминая Ивана
Ильича, чуть не плачет, идёт
прочь из дома: на волю, на ветер –
синеглазый худой идиот,
переросший трагедию Вертер –
и под грохот зелёной листвы
в захламлённом влюблёнными сквере
говорит полушёпотом: «Вы,
там, в партере!»
Да, Борис Рыжий иногда писал и так, потому что по существу он был аристократом духа. И хотя рос «в лабиринте фабричных дворов», хотя породнился в своей сердобольной поэзии с этими дворами и их обитателями, сам, как отметил Сергей Гандлевский, «считал себя и был литератором, причём искушённым».
Перед высотами творчества поэта отступает в тень ипостась хулигана и высвечивается лучшее и подлинное. «Сухощавый, элегантный, мнительно самолюбивый, как молодой д’Артаньян, и в то же время приветливый, он был обаятелен и хорош собой… Галантно подарил моей дочери горшок комнатных роз» (Сергей Гандлевский). Галантная роза, подаренная на этот раз жене автора, фигурирует и у Ильи Фаликова, который посвятил Борису Рыжему несколько статей. Они носят литературоведческий характер (Рыжий в контексте поколений русской поэзии – «в цепи великой хрупкое звено»), но есть и личное, в частности рассказ о телефонных звонках Бориса накануне самоубийства.
Это были предпоследние звонки, а последнего Фаликов не услышал – ушёл побродить с заглянувшим к нему Рейном. «Именно в те три-четыре часа, пока мы гуляли, ко мне звонил из Екатеринбурга Борис Рыжий. Назавтра он погиб, а я улетел. Не избавиться от вины. Если бы нас не носило по Москве… а?» Сложный вопрос.
8. В ПРИСУТСТВИИ ПУШКИНА
Куда существенней чувство вины, от которого давно и постоянно не мог избавиться сам Борис Рыжий.
Есть фотография такая
в моём альбоме: бард Петров
и я с бутылкою «Токая».
А в перспективе – ряд столов
с закуской чёрной, белой, красной.
Ликёры, водка, коньяки
стоят на скатерти атласной…
Стихотворение ошарашивает. Напитками нас не удивишь, к их изобильному присутствию в поэзии и прозе Рыжего мы привыкли. Содрогаешься, уяснив, что на этот раз местом возлияния служит место национального поклонения. Пьянка во святыне.
…Подумать страшно, баксов штука, –
привет, засранец Вашингтон!
Татарин-спонсор жмёт мне руку.
Нефтяник, поднимает он
с колен российскую культуру…
Всё узнаваемо: засранцы пиарятся, челядь пирует.
Где боль? Куда девался влажный взор? Взгляд поэта насмешлив и точен, сух и беспощаден.
…Стоп, фотография для прессы!
Аллея Керн. Я очень пьян.
Шарахаются поэтессы –
Нателлы, Стеллы и Агнессы.
Две трети пушкинских полян
озарены вечерним светом.
Типичный негр из МГУ
читает «Памятник».
Дальше – страшное:
…читает «Памятник». На этом,
пожалуй, завершить могу
рассказ ни капли не печальный.
Но пусть печален будет он:
Я видел свет первоначальный,
был этим светом ослеплён.
Его я предал.
Как любил говаривать сам Борис, базара нет. Спорить не о чем: конечно, предал. Предал Пушкина, который верил в спасительное вдохновение и нам завещал работать этим старинным, проверенным методом, а про взбодряк и подогрев (см. словарь наркоманов) и слыхом не слышал. Предал маму («Я так трудно его рожала!»), предал отца, который научил его любить стихи. Предавал и терзался, терзался и снова предавал. (Только в песнях страдал и любил. / И права, вероятно, Ирина – / чьи-то книги читал, много пил / и не видел неделями сына.)
Дочитываем последнюю строфу, медленно:
Я видел свет первоначальный,
был этим светом ослеплён.
Его я предал. Бей, покуда
ещё умею слышать боль…
Кто – бей? «Ты сам свой высший суд». Всё понимал. За четыре года до окончательного суда над собой написал:
А была надежда на гениальность. Была
да сплыла надежда на гениальность.
Точно ли, что сплыла, так и не успев реализоваться?
Сложный вопрос.