Борис Рыжий

Глупая проза

Мне помнится, что я тогда одел
все лучшее, что было в гардеробе.
Верней — что было. И, предполагая
вернуться поздно, взял чуть больше денег,
чтобы домой добраться на такси.

Пять лет подряд мне снилась только ты —
пять лет назад впервые я увидел
тебя, средь комсомольской толчеи.
И — человек, которому не место
в советской школе — к явным недостаткам
своим в тот день еще один прибавил,
заранье окрестив его — любовь.

Потом прошло три года. Мне тебя
достаточно лишь в школе было видеть —
на переменах и издалека —
все эти годы. Но настало лето,
и мне сказали, что в десятый класс
идти я не достоин. Не достоин.
Мол, класс литературный, а — увы! —
я Гоголя превратно понимаю.

Наивные! Могли ль они понять:
до фени — Гоголь, институт — до фени,
и я учиться должен, потому
что крохотный любимый человечек
на крыльях своей юности летает,
как ангелок, по ихним коридорам.
И, ради счастья любоваться им,
терпеть их лица мне необходимо,
Прости, Господь, всё, что тобой творимо —
прекрасно, но сомнение грызет,
что многое творимо не тобою.

Прошло еще два года. И настал
тот день, когда я должен был признаться.
И я признался. Правою рукой
держась за стену. А она уныло —
без скрипа поднималась вверх стена.
Тут «пасть к ногам» — увы — звучит буквально.

Ты, вероятно, думала — я псих,
а психам, понимала ты, перечить —
себе дороже. Ты сказала: в три.
И остановку, где. И растворилась.
Я сам очнулся, сам побрел домой.

Тут автор, избегая повторенья,
читателя взыскательного просит
припомнить первых пять стихов. Прости,
но в жизни не бывает повторений.

Я в три пришел в назначенное место.
И ровно в три пространство растворилось
и мое тело. Оставалось лишь
простое сердце, что в ладони билось,
как на ладони рыбака добыча.
Очнувшись в шесть, тебя я не увидел —
ты не пришла. Тогда ты не пришла.

В прокуренном и темном кабаке
мне говорил пятидесятилетний
и потный муж: «Все бабы — бляди, суки».
Кричал; «Еще мне с другом по сто грамм.
Да-да, и бутерброды с колбасою».
Как я жалел тогда, что я — не он,
сейчас бы ущипнул официантку,
сказал бы: «Ню-ю…» И долгая слюна
текла б с губы, как продолженье фразы.

Домой я шел пешком. И бормотал.
Все бормотал я. Бормотал все, даже
когда уже пинали. Били молча.
«Ах, подожди, поговори со мною —
что знаешь ты о жизни, расскажи.
Я все тебе, дружок, отдам за это.
Бери штаны, бери рубаху, куртку.
И даже можешь бить потом, коль так
положено у вас — свиней — на свете».

Прошло еще два года. Что теперь
ты скажешь мне, мой ангел, мой любимый?
Винить себя? Какая чепуха!
Я думаю, нет в мире виноватых —
здесь как в игре, как в «тыщу». Знаешь ли,
в ней равные количества очков
у разных йфоков — нулям подобны.

Да, и потом, могли ль они меня
убить тогда? Навряд ли, дорогая.
Для этого тебя убить им надо.
И уж потом… Тогда я сам умру.

Slideshow Image